Патрик О’Ши шагал по тропе, что вилась среди выжженных солнцем холмов Невады, и каждый его шаг поднимал облачка пыли, тонкой, как пепел давно остывшего костра. Лето 1876 года было безжалостным: небо выцвело до цвета старой кости, лишённое даже намёка на облака, а земля под ногами трескалась, точно высохшая кожа, обнажая свои рваные шрамы. В кармане его потёртой куртки, некогда чёрной, а теперь выгоревшей до серого, лежал ивовый прутик — тонкий, гладкий, чуть изогнутый, словно палец старухи, указующий путь.
Этот прутик дрожал, когда рядом была вода, дрожал, когда рядом была жизнь, и сейчас он шептал Патрику: иди дальше. Но тело не слушалось так охотно, как душа. Фляга на поясе давно опустела, последний глоток он выпил ещё на рассвете, и теперь во рту ворочалась сухая горечь, будто он жевал угли.
Ему было тридцать три — возраст Христа, как он иногда думал с кривой, усталой усмешкой, хотя святым себя не считал. Родился он в Ирландии, в краю мокрого вереска, холодных ветров и зелёных холмов, где старухи пели о фейри, а мужчины пили, чтобы забыть голод. Его бабушка, Мойра О’Ши, была из тех, кого в деревне шепотом называли ведьмами: она варила травы в чугунном котле, заговаривала лихорадку и, по слухам, танцевала с тенями под дубами в безлунные ночи. Великий голод 1847 года выгнал их семью из дома — мать, отца, младшую сестрёнку Мэри и его самого, тогда ещё семилетнего мальчишку. Корабль, что вёз их через Атлантику, стал могилой: мать и отец сгинули в лихорадке, кашляя кровью в вонючем трюме, Мэри сорвалась за борт в шторм, а бабушка умерла последней, на американской земле, в порту Бостона. Перед смертью она схватила его за руку, вложила в ладонь этот самый ивовый прутик и прохрипела на гэльском слова, которых он не понял: «Tá an talamh beo, éist leis» — «Земля живая, слушай её». Тогда он плакал, не зная, что это начало.
С тех пор он скитался. Попрошайничал в трущобах Нью-Йорка, где крысы были жирнее кошек, выступал акробатом в бродячем цирке, прыгая через обручи за медяки, воровал хлеб в Бостоне, пока не попался и не получил плетей. Потом подался на запад — проводником через прерии, где волки выли по ночам, а индейцы смотрели издалека, не приближаясь. Дар рос в нём медленно, как сорняк в трещине камня. Сначала он предчувствовал грозы — кожа зудела перед дождём. Потом стал слышать шаги живых за милю и шёпот мёртвых под землёй. А однажды, в Канзасе, ивовый прутик в его руках дрогнул над сухим полем, и он откопал родник. Так он стал лозоходцем — странником, что ищет воду там, где её не видят другие.
К вечеру Патрик добрался до Рэдскалпа — городишки, прилепившегося к равнине, словно короста к ране. Дома из выцветшего дерева кренились под ветром, колокольня торчала криво, точно сломанный зуб, а у салуна ржавела телега без колеса. Люди косились на него из-под шляп — немногочисленные жители, высушенные солнцем и нуждой. Он постучал в дверь церкви — грубую, сколоченную из сосновых досок, с вырезанным крестом, почерневшим от времени. Открыл ему преподобный Эбенезер Кроу, высокий и тощий, как высохший кактус, с длинным лицом, испещрённым морщинами, и глазами, горящими лихорадочным огнём. Его чёрный сюртук был запылён, а пальцы сжимали потёртую Библию.
— Чего надо, бродяга? — голос Кроу резал, как ржавый нож.
Патрик снял шляпу, обнажая рыжие волосы, слипшиеся от пота и пыли.
— Приют на ночь, святой отец. Я лозоходец. Ищу воду для тех, кто в ней нуждается.
Кроу побагровел, точно его ударили. Глаза сузились, губы задрожали.
— Колдун! — выплюнул он, ткнув длинным пальцем в грудь Патрика. — Слуга дьявола! В Писании сказано: «Не оставляй ворожеи в живых»! Убирайся, пока я не кликнул людей с вилами!
Дверь захлопнулась с треском, подняв облако пыли. Патрик сплюнул в сухую землю — не от злости, а от усталости — и рухнул у порога, прислонившись к стене. Ноги гудели, в глазах плыло. Он прикрыл их рукой, слушая, как ветер свистит в щелях колокольни. И тут скрипнули колёса.
Телега остановилась рядом — старая, с облупившейся краской, запряжённая тощей клячей. На козлах сидел Джесс Хартманн, старик лет шестидесяти, с обветренным лицом, будто вырезанным из дубовой коры, и густыми седыми усами. Его глаза, глубоко посаженные, смотрели цепко, без жалости, но и без злобы. Он возвращался с базара, где продал овцу за гроши.
— Ты тот, кто воду ищет? — спросил он хрипло, словно горло пересохло не меньше, чем земля.
— Он самый, — Патрик поднялся, опираясь на колено, и выпрямился, хоть это и стоило ему усилий.
Джесс кивнул, будто решая задачку в уме.
— Полезай. Посмотрим, чего ты стоишь. Мне терять нечего.
Патрик забрался в телегу, чувствуя, как доски скрипят под его весом. Кляча тронулась, и Рэдскалп остался позади, растворяясь в сумерках.
Ферма Джесса Хартманна лежала в пяти милях от городка, за грядой низких холмов, поросших колючим кустарником. Дом был деревянным, с покосившейся верандой, где ветер гонял сухие листья, сарай кренился набок, а амбар выглядел так, будто его крыша вот-вот рухнет под тяжестью следующего дождя — если тот вообще придёт. Засуха третьего года высосала жизнь из этих земель: поля пожелтели, превратившись в ковёр из мёртвой травы, колодец высох до каменного дна, а от некогда большого стада остались лишь дюжина овец да тощая корова, что понуро жевала пыльные сорняки. Джесс жил здесь с дочерью Мэйбл, кухаркой миссис Дотти Пирс и двумя работниками — Толстым Биллом и Худым Джеком.
Когда телега въехала во двор, навстречу выбежала Мэйбл — хрупкая девушка восемнадцати лет, с длинными каштановыми косами, что вились, как ручьи весной, и большими серыми глазами, в которых смешались тревога и детская надежда. Её платье, некогда голубое, выцвело до бледной тени, подол был запылён. Она остановилась, теребя передник.
— Папа, Малышка Рози пропала! — голос её дрогнул, как струна, готовая лопнуть. — Утром ещё была у сарая, а теперь нет. Я звала, искала…
— Ягнёнок, что ли? — Джесс сплюнул в сторону, слезая с телеги. — Завтра найдём. Этот вот, — он кивнул на Патрика, — говорит, воду чует. Пусть докажет, что не трепло.
Мэйбл повернулась к чужаку. Патрик встретил её взгляд и улыбнулся — криво, устало, но с теплом, которого сам от себя не ожидал. В зелёных глазах его мелькнуло что-то мягкое, почти забытое. Он спрыгнул с телеги, придерживая шляпу, и пошёл к дому, где его встретил запах горячего супа.
Миссис Дотти Пирс, полная женщина лет пятидесяти, с добрым лицом, изрезанным морщинами, как карта старых дорог, стояла у очага. Её руки, красные от работы, ловко мешали варево в чугунном котле. Она напевала псалом — тихо, монотонно, будто заклинала ночь не приходить слишком скоро. Увидев Патрика, она кивнула и поставила перед ним миску фасолевого супа с кукурузой, пахнущего дымом и солью. Хлеб был чёрствый, но он макал его в бульон, чувствуя, как тепло растекается по телу, возвращая силы.
За столом сидели работники. Толстый Билл, он же Уильям Крокетт – лысый бородач лет тридцати восьми, с брюшком, что натягивало рубаху, и густой бородой, в которой застряли крошки. Он хмыкнул, глядя на Патрика:
— Лозоходец, значит? Сказки для дураков. Вода тут сгинула, как моя молодость.
Худой Джек, он же Джек Ларсен, долговязый парень двадцати четырёх лет, с лицом острым, как лезвие, и нервным взглядом, промолчал. Он ковырял ногтем щербатый стол, избегая смотреть в глаза чужаку. Джесс сел во главе стола, молча хлебая суп, а Мэйбл подошла ближе.
— Если найдёшь мою Рози, я поверю, что ты не врёшь, — сказала она тихо, почти шёпотом, и в голосе её звенела надежда.
Патрик кивнул, проглотив кусок хлеба.
— Попробую. Завтра с утра.
Ночь прошла неспокойно. Он спал в сарае, на куче старого сена, слушая, как ветер стучит в щели, а где-то вдали воет койот. Ивовый прутик лежал рядом, и в полудрёме Патрик чувствовал, как тот шевелится, будто зовёт.
Утро пришло с жарой, липкой и тяжёлой, как смола, что капала с сосен в детстве Патрика. Солнце вставало медленно, заливая равнину багровым светом, а воздух дрожал от зноя, искажая горизонт. Он взял ивовый прутик, попрощался с Мэйбл, что стояла на веранде, теребя косы, и пошёл вдоль пересохшего русла, что тянулось от фермы к северу. Пыль вилась вокруг его ботинок, солнце жгло шею, пот стекал по вискам, но он шагал, прислушиваясь к дару. Прутик дрожал слабо, указывая на жизнь впереди — где-то там, за колючими кустами и выветренными камнями.
Русло было узким, с крутыми берегами, где торчали корни давно мёртвых деревьев. Патрик спустился в овраг, где тень лежала густыми пятнами, словно пролитое вино на старой скатерти. Он шёл, огибая валуны, пока не остановился резко, точно его ударили. Холод — резкий, костяной, не от мира сего — пробрал его до костей. Дар шептал о смерти, старой, но близкой, словно она ждала его здесь десятилетиями. Он сжал прутик сильнее, чувствуя, как тот дрожит, и двинулся дальше, раздвигая колючие ветки, что цеплялись за куртку.
Пещера пряталась за зарослями полыни — узкая щель в скале, тёмная, как пасть зверя. Патрик шагнул внутрь, и запах ударил в ноздри: сырость, тлен, что-то ещё — горькое, металлическое. Глаза привыкли к полумраку, и он увидел. Там висел он — индейский шаман, подвешенный за ноги к потолку пещеры. Тело его высохло до мумии, кожа натянулась на костях, как старый пергамент, волосы — длинные, чёрные, спутанные — свисали до пола. Рот был зашит грубыми нитками, чёрными и толстыми, точно те, что используют для парусов, глаза и уши залеплены воском, пожелтевшим от времени, а руки связаны за спиной верёвкой из сыромятной кожи. Зверьё не тронуло его — он висел слишком высоко, недосягаемый для когтей и клыков.
Патрик стоял, глядя на эту жуткую куклу, и видел больше, чем хотел. Его мучили. Убили. Оставили здесь, чтобы дух его не ушёл. Может, первые поселенцы, что вырезали местных полвека назад, может, солдаты, что жгли деревни ради золота. Дар молчал, но сердце сжалось, как от удара. Он достал нож — старый, с выщербленным лезвием — и перерезал верёвки. Тело упало с глухим стуком, подняв облако пыли. Патрик опустился на колени, осторожно, словно боясь разбудить, развязал путы, убрал воск подальше от глаз и ушей шамана, выдернул нити из его губ. Кожа под пальцами была сухой, как кора, но он чувствовал — что-то шевелится внутри, невидимое, древнее.
Он вынес тело наружу, под старый дуб, что рос у оврага, скрюченный и голый, но всё ещё живой. Выкопал яму — руками, ногтями, пока ладони не закровили, а земля не окрасилась алым. Уложил шамана в могилу, сложив ему руки на груди, и прошептал на гэльском: «Anam naofa, faigh síocháin» — «Святая душа, обрети покой». Слова бабушки, что она пела над могилами в Ирландии, текли из него, как вода из родника. Он засыпал яму, утрамбовал землю и встал, глядя на закат.
Окончание читайте через неделю.
Олег Колмычок - психолог, писатель, поэт из Краснодара. Автор четырёх книг и сотен статей


